Сайт о Хомякове Алексее Степановиче,
одном из наиболее видных вождей славянофильства

Главная » Статьи » Статьи Ивана Васильевича Киреевского

О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России (продолжение)

НАЧАЛО

Я говорю: поэзия мысли восполняет несколько ее односторонность; ибо думаю, что когда к достоинству логическому присоединяется достоинство изящное, или нравственное, то уже этим соединением сил сам разум возвращается более или менее к своей первобытной полноте и потому приближается к истине.

Нужно ли продолжать исчисление последующих представителей Западной философии, чтобы, припоминая их системы, убедиться в общей односторонности Западного направления? Нужно ли напоминать, как Юм – этот прямой и неминуемый результат другой ветви Западного любомудрия, последователь Бакона, Локка и однородных с ними мыслителей, – беспристрастный Юм, силою беспристрастного разума, доказал, что в мире не существует никакой истины, и правда и ложь подвержены одинаковому сомнению? Как знаменитый Кант, возбужденный Юмом и приготовленный Немецкою школою, из самых законов чистого разума вывел неоспоримое доказательство, что для чистого разума никаких доказательств о высших истинах не существует?

Отсюда, может быть, оставался один шаг до правды; – но Западный мир тогда еще не созрел для нее.

Из системы Канта развилась одна отвлеченная сторона в системе Фихте, который удивительным построением силлогизмов доказал, что весь внешний мир есть только мнимый призрак воображения, и что существует в самом деле только одно саморазвивающееся Я. – Отсюда Шеллинг развил противоположную сторону гипотезы, т. е., что хотя внешний мир действительно существует, но душа мира есть не что иное, как это человеческое Я, развивающееся в бытии вселенной для того только, чтобы сознать себя в человеке, Гегель еще более укрепил и распространил ту же систему саморазвития человеческого самосознания. Между тем, углубившись более, чем кто либо прежде, в самые законы логического мышления, он, силою своей необыкновенной, громадной гениальности, довел их до последней полноты и ясности результатов, и тем дал возможность тому же Шеллингу доказать односторонность всего логического мышления. Таким образом, Западная философия теперь находится в том положении, что ни далее идти по своему отвлеченно-рациональному пути она уже не может, ибо сознала односторонность отвлеченной рациональности; ни проложить себе новую дорогу не в состоянии, ибо вся сила ее заключалась в развитии именно этой, отвлеченной рациональности2.

Между тем, в тоже время, как Римское богословие развивалось посредством схоластической философии, писатели Восточной Церкви, не увлекаясь в односторонность силлогистических построений, держались постоянно той полноты и цельности умозрения, которые составляют отличительный признак Христианского любомудрия. Ибо не надобно забывать, что все современное просвещение тогда сосредоточивалось в Византии. Древние писатели Христианские и языческие, и особенно писатели – философы, были коротко знакомы образованным Грекам, – и очевидные следы их основательного изучения видны в большей части духовных творений, до самой половины ХV века; между тем, как Запад, необразованный и, можно даже сказать, невежественный сравнительно с Византией, до самого почти XIV века обращался в своем мышлении почти единственно в кругу одних Латинских писателей, за исключением только немногих Греческих. Только в половине XIV века основана была первая ученая академия в Италии знаменитым монахом Варлаамом, учителем Петрарки, – тем самым несчастным предателем Православной Церкви, который, заразившись Западною уверенностью в своей логической разумности, отвергал некоторые, непонятные ему, догматы Христианского учения и был за то осужден Константинопольским собором и изгнан из Греции с бесчестием: но за то – тем с большею честью принят в Италии.

Аристотель, без всякого сомнения, был лучше и основательнее известен Грекам, чем Латинянам, хотя, может быть, без тех дополнений, которыми обогатили его Арабские и Латинские ученые, и которые, до самого падения схоластического воспитания в Европе, составляли необходимое условие всякого развития ума на Западе. Однако же, в Греческих мыслителях не только не видим мы особого пристрастия к Аристотелю, но, напротив того, в большей части из них замечаем явное предпочтение Платона; – не потому, конечно, чтобы Христианские мыслители усваивали себе языческие понятия того или другого; но потому, вероятно, что самый способ мышления Платона представляет более цельности в умственных движениях, более теплоты и гармонии в умозрительной деятельности разума. От того, почти то же отношение, какое мы замечаем между двумя философами древности, существовало и между философией Латинского мира, как она вырабатывалась в схоластике, и тою духовною философией, которую находим в писателях Церкви Восточной, особенно ясно выраженную в Св. Отцах, живших после Римского отпадения.

Достойно замечания, что эта духовная философия Восточных Отцов Церкви, писавших после X века, – философия прямо и чисто Христианская, глубокая, живая, возвышающая разум от рассудочного механизма к высшему, нравственно свободному умозрению, – философия, которая даже и для неверующего мыслителя могла бы быть поучительною, по удивительному богатству и глубине и тонкости своих психологических наблюдений, – не смотря однако же на все свои достоинства (я говорю здесь единственно о достоинствах умозрительных, оставляя в стороне значение богословское), была так мало доступна рассудочному направлению Запада, что не только никогда не была оценена Западными мыслителями, но, что еще удивительнее, до сих пор осталась им почти вовсе неизвестною. По крайней мере, ни один философ, ни один историк философии, не упоминает об ней, хотя в каждой истории философии находим мы длинные трактаты о философии Индейской, Китайской и Персидской. Самые творения Восточных писателей оставались долго неизвестными в Европе; многие до сих пор еще остаются незнакомы им; другие хотя известны, но оставлены без внимания, ибо не были поняты; иные изданы еще весьма недавно, и тоже не оценены. Некоторые богословские писатели Запада хотя и упоминали о некоторых особенностях писателей Восточных, но так мало могли постигать эту особенность, что из их слов часто должно вывести заключение, прямо противоположное истине. Наконец, ни в одном почти из богословских писателей Запада незаметно живого следа того влияния, которое необходимо должны бы были оставить на них писания Восточной Церкви, если бы они были известны им хотя в половину против того, как им известны были писатели древне-языческие. – Из этого должно исключить, может быть, одного Фому Кемпийского, – или Герсона, – если только книга, им приписываемая, принадлежит действительно им и не есть, как некоторые полагают, перевод с Греческого, переделанный несколько по Латинским понятиям.

Конечно, в писателях Восточной Церкви, живших после отделения Римской, нельзя искать ничего нового относительно Христианского учения; ничего такого, что бы не находилось в писателях первых веков. Но в том-то и заключается их достоинство; в том-то, скажу, и особенность их, что они сохраняли и поддержали во всей чистоте и полноте учение существенно-Христианское, и, держась постоянно в самом, так сказать, средоточии истинного убеждения, отсюда могли яснее видеть и законы ума человеческого, и путь, ведущий его к истинному знанию, и внешние признаки, и внутренние пружины его разновидных уклонений.

Впрочем, и древние Отцы Церкви, жившие еще до отделения Рима и, следовательно, равно признаваемые Востоком и Западом, не всегда одинаково понимались на Западе и на Востоке. Это различие могло произойти от того, что Востоку всегда были вполне известны все писатели и учители Вселенской Церкви; Западным же ученым были знакомы преимущественно Латинские и только некоторые из Греческих писателей, на которых они тоже смотрели сквозь готовые уже понятия, почерпнутые ими у Римских учителей. От того и в новейшие времена, когда они уже короче познакомились с Греческою литературою, то все еще невольно продолжали смотреть на нее сквозь тоже ограниченное окно, если не с цветными, то с тусклыми стеклами. Этим только можно объяснить себе, каким образом они могли так долго удержаться в односторонности своего рассудочного направления, которое, иначе, должно бы было разрушиться от совокупного действия всех древних Отцов Церкви. Сохраняя же свою односторонность, они или не замечали, или иногда даже вовсе не знали тех из древних писателей, в которых особенно выражалась сторона, прямо противоположная этой ограниченности, и самодовольно отвергали ее, под названием мистики!

Отсюда, кроме различия понятий, на Востоке и Западе происходит еще различие и в самом способе мышления богословско-философском. Ибо, стремясь к истине умозрения, Восточные мыслители заботятся прежде всего о правильности внутреннего состояния мыслящего духа; Западные – более о внешней связи понятий. Восточные, для достижения полноты истины, ищут внутренней цельности разума: того, так сказать, средоточия умственных сил, где все отдельные деятельности духа сливаются в одно живое и высшее единство. Западные, напротив того, полагают, что достижение полной истины возможно и для разделившихся сил ума, самодвижно действующих в своей одинокой отдельности. Одним чувством понимают они нравственное; другим – изящное; полезное – опять особым смыслом; истинное понимают они отвлеченным рассудком, – и ни одна способность не знает, что делает другая, покуда ее действие совершится. Каждый путь, как предполагают они, ведет к последней цели, прежде чем все пути сойдутся в одно совокупное движение. Бесчувственный холод рассуждения и крайнее увлечение сердечных движений почитают они равно законными состояниями человека; и когда, в XIV веке, узнали ученые Запада о стремлении Восточных созерцателей: сохранять безмятежность внутренней цельности духа, – то издевались над этою мыслью, изобретая для нее всякого рода насмешливые прозвания. Правда, они употребляют иногда те же выражения, какие и Восточные, говоря о «внутреннем сосредоточении духа», о «собрании ума в себе», и тому подобное; но под этими словами обыкновенно разумеют они другое: не сосредоточение, не собрание, не цельность внутренних сил, а только их крайнее напряжение. Вообще можно сказать, что центр духовного бытия ими не ищется. Западный человек не понимает той живой совокупности высших умственных сил, где ни одна не движется без сочувствия других; того равновесия внутренней жизни, которое отличает даже самые наружные движения человека, воспитанного в обычных преданиях Православного мира: ибо есть в его движениях, даже в самые крутые переломы жизни, что-то глубоко спокойное, какая-то неискусственная мерность, достоинство и вместе смирение, свидетельствующия о равновесии духа, о глубине и цельности обычного самосознания. Европеец, напротив того, всегда готовый к крайним порывам, всегда суетливый, – когда не театральный, – всегда беспокойный в своих внутренних и внешних движениях, только преднамеренным усилием может придать им искусственную соразмерность.

Учения Св. Отцов Православной Церкви перешли в Россию, можно сказать, вместе с первым благовестом Христианского колокола. Под их руководством, сложился и воспитался коренной Русский ум, лежащий в основе Русского быта.

Обширная Русская земля, даже во времена разделения своего на мелкие княжества, всегда сознавала себя как одно живое тело и не столько в единстве языка находила свое притягательное средоточие, сколько в единстве убеждений, происходящих из единства верования в церковные постановления. Ибо ее необозримое пространство было все покрыто, как бы одною непрерывною сетью, неисчислимым множеством уединенных монастырей, связанных между собою сочувственными нитями духовного общения. Из них единообразно и единомысленно разливался свет сознания и науки во все отдельные племена и княжества. Ибо не только духовные понятия народа из них исходили, но и все его понятия нравственные, общежительные и юридические, переходя через их образовательное влияние, опять от них возвращались в общественное сознание, приняв одно, общее направление. Безразлично составляясь изо всех классов народа, из высших и низших ступеней общества, духовенство, в свою очередь, во все классы и ступени распространяло свою высшую образованность, почерпая ее прямо из первых источников, из самого центра современного просвещения, который тогда находился в Царьграде, Сирии и на Святой Горе. И образованность эта так скоро возросла в России, и до такой степени, что и теперь даже она кажется нам изумительною, когда мы вспомним, что некоторые из удельных князей XII и XIII века уже имели такие библиотеки, с которыми многочисленностью томов едва могла равняться, первая тогда на Западе, библиотека Парижская3; что многие из них говорили на Греческом и Латинском языке также свободно, как на Русском, а некоторые знали притом и другие языки Европейские4; что в некоторых, уцелевших до нас, писаниях XV века5 мы находим выписки из Русских переводов таких творений Греческих, которые не только не были известны Европе, но даже в самой Греции утратились после ее упадка и, только в недавнее время и уже с великим трудом, могли быть открыты в неразобранных сокровищницах Афона; что в уединенной тишине монашеских келлий, часто в глуши лесов, изучались и переписывались, и до сих пор еще уцелели в старинных рукописях, Славянские переводы тех Отцов Церкви, которых глубокомысленные писания, исполненные высших богословских и философских умозрений, даже в настоящее время едва ли каждому Немецкому профессору любомудрия придутся по силам мудрости (хотя, может быть, ни один не сознается в этом): наконец, когда мы вспомним, что эта Русская образованность была так распространена, так крепка, так развита, и потому пустила такие глубокие корни в жизнь Русскую, что, не смотря на то, что уже полтораста лет прошло с тех пор, как монастыри наши перестали быть центром просвещения; не смотря на то, что вся мыслящая часть народа, своим воспитанием и своими понятиями, значительно уклонилась, а в некоторых и совсем отделилась от прежнего Русского быта, изгладив даже и память об нем из сердца своего: – этот Русский быт, созданный по понятиям прежней образованности и проникнутый ими, еще уцелел, почти неизмененно, в низших классах народа: он уцелел, – хотя живет в них уже почти бессознательно, уже в одном обычном предании, уже несвязанный господством образующей мысли, уже не оживляющийся, как в старину, единомысленными воздействиями высших классов общества, уже не проникающийся, как прежде, вдохновительным сочувствием со всею совокупностью умственных движений отечества.

Какая же сила должна была существовать для того, чтобы произвести такое прочное действие? – И эта твердость быта, следствие прежней образованности, замечается в том самом народе, который так легко мог изменить свою образованность языческую, когда принял Христианское учение.

Потому, этот Русский быт и эта прежняя, в нем отзывающаяся, жизнь России драгоценны для нас, особенно по тем следам, которые оставили на них чистые Христианские начала, действовавшие беспрепятственно на добровольно покорившиеся им племена Славянские. И не природные какие-нибудь преимущества Славянского племени заставляют нас надеяться на будущее его процветание: нет! племенные особенности, как земля, на которую падает умственное семя, могут только ускорить или замедлить его первое развитие; они могут сообщить ему здоровую или тощую пищу; могут, наконец, ему дать свободный ход на Божьем свете или заглушить его чужими растениями; но самое свойство плода зависит от свойства семени.

Какое бы ни было наше мнение о пришествии Варягов: добровольно ли вся Русская земля призвала их, или одна партия накликала на другую; но ни в каком случае это пришествие не было нашествием чужого племени; ни в каком случае также оно не могло быть завоеванием, ибо, если через полтораста лет так легко можно было выслать их из России, или, по крайней мере, значительную их часть, то как же могли бы они так легко завоевать ее прежде? Как могли бы так безмятежно держаться в ней против ее воли?6 При них спокойно и естественно совершалось образование ее общественных и государственных отношений, без всяких насильственных нововведений, единственно вследствие внутреннего устройства ее нравственных понятий. Со введением яге Христианства, нравственные понятия Русского человека изменились, а вместе с ними и его общежительные отношения; и потому все общественное устройство Русской земли должно было в своем развитии принять также направление Христианское.

Лучшим выражением той готовности, с какою Русский человек стремился с самого начала осуществить в своей жизни всю полноту принятого им нового убеждения, может служить первое, еще необдуманное (так прекрасно необдуманное!) желание Св. Владимира: прощать всем преступникам. Сама Церковь первая остановила его от исполнения этого желания, положив, таким образом, различие между обязанностями лично-духовными и светски-правительственными. Вместе с тем определила она, сначала навсегда, твердые границы между собою и государством, между безусловною чистотой своих высших начал и житейскою смешанностью общественного устройства, всегда оставаясь вне государства и его мирских отношений, высоко над ними, как недосягаемый, светлый идеал, к которому они должны стремиться, и который сам не смешивался с их земными пружинами. Управляя личным убеждением людей, Церковь Православная никогда не имела притязания насильственно управлять их волею, или приобретать себе власть светски-правительственную или, еще менее, искать формального господства над правительственною властью. Государство, правда, стояло Церковью: оно было тем крепче в своих основах, тем связнее в своем устройстве, тем цельнее в своей внутренней жизни, чем более проникалось ею. Но Церковь никогда не стремилась быть государством, как и государство, в свою очередь, смиренно сознавая свое мирское назначение, никогда не называло себя «святым». Ибо, если Русскую землю иногда называли: «святая Русь», то это единственно с мыслью о тех святынях мощей и монастырей и храмов Божиих, которые в ней находились; а не потому, чтобы ее устройство представляло сопроницание церковности и светскости, как устройство «Святой Римской Империи».

Управляя таким образом общественным составом, как дух управляет составом телесным, Церковь не облекала характером церковности мирских устройств, подобных рыцарско-монашеским орденам, инквизиционным судилищам и другим светско-духовным постановлениям Запада; но, проникая все умственные и нравственные убеждения людей, она невидимо вела государство к осуществлению высших Христианских начал, никогда не мешая его естественному развитию. И духовное влияние Церкви на это естественное развитие общественности могло быть тем полнее и чище, что никакое историческое препятствие не мешало внутренним убеждениям людей выражаться в их внешних отношениях. Неискаженная завоеванием, Русская земля, в своем внутреннем устройстве, не стеснялась теми насильственными формами, какие должны возникать из борьбы двух ненавистных друг другу племен, принужденных, в постоянной вражде, устраивать свою совместную жизнь. В ней не было ни завоевателей, ни завоеванных. Она не знала ни железного разграничения неподвижных сословий, ни стеснительных для одного преимуществ другого, ни истекающей оттуда политической и нравственной борьбы, ни сословного презрения, ни сословной ненависти, ни сословной зависти. Она не знала, следственно, и необходимого порождения этой борьбы: искусственной формальности общественных отношений и болезненного процесса общественного развития, совершающегося насильственными изменениями законов и бурными переломами постановлений. И князья, и бояре, и духовенство, и народ, и дружины княжеские, и дружины боярские, и дружины городские, и дружина земская, – все классы и виды населения были проникнуты одним духом, одними убеждениями, однородными понятиями, одинаковою потребностью общего блага. Могло быть разномыслие в каком-нибудь частном обстоятельстве; но в вопросах существенных – следов разномыслия почти не встречается.

Таким образом, Русское общество выросло самобытно и естественно, под влиянием одного внутреннего убеждения, Церковью и бытовым преданием воспитанного. Однако же – или лучше сказать потому именно в нем не было и мечтательного равенства, как не было и стеснительных преимуществ. Оно представляет не плоскость, а лестницу, на которой было множество ступеней; но эти ступени не были вечно неподвижными, ибо устанавливались естественно, как необходимые сосуды общественного организма, а не насильственно, случайностями войны, и не преднамеренно, по категориям разума.

Если бы кто захотел вообразить себе Западное общество феодальных времен, то не иначе мог бы сложить об нем картину, как представив себе множество замков, укрепленных стенами, внутри которых живет благородный рыцарь с своею семьей, вокруг которых поселена – подлая чернь. Рыцарь был лицо; чернь – часть его замка. Воинственные отношения этих личных замков между собою и их отношения к вольным городам, к королю и к Церкви, – составляют всю историю Запада.

Напротив того, воображая себе Русское общество древних времен, не видишь ни замков, ни окружающей их подлой черни, ни благородных рыцарей, ни борющегося с ними короля. Видишь бесчисленное множество маленьких общин, по всему лицу земли Русской расселенных и имеющих, каждая на известных правах, своего распорядителя, и составляющих, каждая, свое особое согласие, или свой маленький мир: эти маленькие миры или согласия сливаются в другие, большие согласия, которые, в свою очередь, составляют согласия областные и, наконец, племенные, из которых уже слагается одно общее, огромное согласие всей Русской земли, имеющее над собою Великого Князя всея Руси, на котором утверждается вся кровля общественного здания, опираются все связи его верховного устройства.

Вследствие таких естественных, простых и единодушных отношений, и законы, выражающие эти отношения, не могли иметь характер искусственной формальности; но, выходя из двух источников: из бытового предания и из внутреннего убеждения, они должны были, в своем духе, в своем составе и в своих применениях, носить характер более внутренней, чем внешней правды, предпочитая очевидность существенной справедливости – буквальному смыслу формы; святость предания – логическому выводу; нравственность требования – внешней пользе. Я говорю, разумеется, не о том или другом законе отдельно, но о всей, так сказать, наклонности (тенденции) древне-Русского права. Внутренняя справедливость брала в нем перевес над внешнею формальностью.

Между тем, как Римско-Западная юриспруденция отвлеченно выводит логические заключения из каждого законного условия, говоря: форма – это самый закон, – и старается все формы связать в одну разумную систему, где бы каждая часть, по отвлеченно-умственной необходимости, правильно развивалась из целого, и все вместе составляло не только разумное дело, но самый написанный разум; право обычное, напротив того, как оно было в России, вырастая из жизни, совершенно чуждалось развития отвлеченно-логического. Закон в России не изобретался предварительно какими-нибудь учеными юрисконсультами; не обсуживался глубокомысленно и красноречиво в каком-нибудь законодательном собрании, и не падал потом, как снег на голову, посреди всей удивленной толпы граждан, ломая у них какой-нибудь уже заведенный порядок отношений. Закон в России не сочинялся, но обыкновенно только записывался на бумагу, уже после того, как он сам собою образовался в понятиях народа и мало по малу, вынужденный необходимостью вещей, взошел в народные нравы и народный быт. Логическое движение законов может существовать только там, где самая общественность основана на искусственных условиях; где, следовательно, развитием общественного устройства может и должно управлять мнение всех или некоторых. Но там, где общественность основана на коренном единомыслии, там твердость нравов, святость предания и крепость обычных отношений не могут нарушаться, не разрушая самых существенных условий жизни общества. Там каждая насильственная перемена по логическому выводу была бы разрезом ножа в самом сердце общественного организма. Ибо общественность там стоит на убеждениях, и потому всякие мнения, даже всеобщие, управляя ее развитием, были бы для нее смертоносны.

Мнение, убеждение – две совершенно особые пружины двух, совершенно различных, общественных устройств. – Мнение не тем только отличается от убеждения, что первое минутнее, второе тверже; первое – вывод из логических соображений; второе – итог всей жизни; но в политическом смысле они имеют еще другое несходство; убеждение есть невыисканное сознание всей совокупности общественных отношений; мнение есть преувеличенное сочувствие только той стороне общественных интересов, которая совпадает с интересами одной партии, и потому прикрывает ее своекорыстную исключительность обманчивым призраком общей пользы.

От того в обществе искусственном, основанном на формальном сочетании интересов, каждое улучшение совершается вследствие какого-нибудь преднамеренного плана; новое отношение вводится потому, что нынешнее мнение берет верх над вчерашним порядком вещей; каждое постановление насильственно изменяет прежнее: развитие совершается, как мы уже заметили, по закону переворотов – с верху в низ или с низу в верх, смотря по тому, где торжествующая партия сосредоточила свои силы, и куда торжествующее мнение их направило. Напротив того, в обществе, устроившемся естественно из самобытного развития своих коренных начал, каждый перелом есть болезнь, более или менее опасная; закон переворотов, вместо того, чтобы быть условием жизненных улучшений, есть для него условие распадения и смерти: ибо его развитие может совершаться только гармонически и неприметно, по закону естественного возрастания в односмысленном пребывании.

Одно из самых существенных отличий правомерного устройства России и Запада составляют коренные понятия о праве поземельной собственности. Римские гражданские законы, можно сказать, суть все не что иное, как развитие безусловности этого права. Западно-Европейские общественные устройства также произошли из разновидных сочетаний этих самобытных прав, в основании своем неограниченных и, только в отношениях общественных, принимающих некоторые взаимно-условные ограничения. Можно сказать: все здание Западной общественности стоит на развитии этого личного права собственности, так, что и самая личность, в юридической основе своей, есть только выражение этого права собственности.

В устройстве Русской общественности, личность есть первое основание, а право собственности только ее случайное отношение. Общине земля принадлежит потому, что община состоит из семей, состоящих из лиц, могущих землю возделывать. С увеличением числа лиц, увеличивается и количество земли, принадлежащее семье; с уменьшением – уменьшается. Право общины над землею ограничивается правом помещика, или вотчинника; право помещика условливается его отношением к государству. Отношения помещика к государству зависят не от поместья его, но его поместье зависит от его личных отношений. Эти личные отношения определяются столько же личными отношениями его отца, сколько и собственными, теряются неспособностью поддерживать их, или возрастают решительным перевесом достоинств над другими, совместными личностями. Одним словом, безусловность поземельной собственности могла являться в России только как исключение. Общество слагалось не из частных собственностей, к которым приписывались лица, но из лиц, которым приписывалась собственность.

Запутанность, которая в последствии могла произойти от этих отношений в высших слоях общества, при уничтожении мелких княжеств и слиянии их в одно правительственное устройство, была случайная и имела основание свое, как кажется, в причинах посторонних, являясь не как необходимое развитие, но уже как некоторое уклонение от правильного развития основного духа всей Русской государственности. Впрочем, во всяком случае, это особенное, совершенно отличное от Запада, положение, в котором человек понимал себя относительно поземельной собственности, должно было находиться в связи со всею совокупностью его общественных и общежительных и нравственных отношений.

Потому, общежительные отношения Русских были также отличны от Западных. Я не говорю о различии некоторых частных форм, которые можно почитать несущественными случайностями народной особенности. Но самый характер народных обычаев, самый смысл общественных отношений и частных нравов, был совсем иной. Западный человек раздробляет свою жизнь на отдельные стремления и, хотя связывает их рассудком в один общий план, однако же, в каждую минуту жизни, является как иной человек. В одном углу его сердца живет чувство религиозное, которое он употребляет при упражнениях благочестия; в другом, – отдельно – силы разума и усилия житейских занятий; в третьем – стремления к чувственным утехам; в четвертом – нравственно-семейное чувство; в пятом – стремление к личной корысти; в шестом – стремление к наслаждениям изящно искусственным; и каждое из частных стремлений подразделяется еще на разные виды, сопровождаемые особыми состояниями души, которые все являются разрозненно одно от другого и связываются только отвлеченным рассудочным воспоминанием. Западный человек легко мог поутру молиться с горячим, напряженным, изумительным усердием; потом отдохнуть от усердия, забыв молитву и упражняя другие силы в работе; потом отдохнуть от работы, не только физически, но и нравственно, забывая ее сухие занятия за смехом и звоном застольных песен; потом забыть весь день  и всю жизнь в мечтательном наслаждении искусственного зрелища. На другой день ему легко было опять снова начать оборачивать то же колесо своей наружно-правильной жизни.

Не так человек Русский. Молясь в церкви, он не кричит от восторга, не бьет себя в грудь, не падает без чувств от умиления; напротив, вовремя подвига молитвенного он особенно старается сохранить трезвый ум и цельность духа. Когда же не односторонняя напряженность чувствительности, но самая полнота молитвенного самосознания проникнет его душу, и умиление коснется его сердца; то слезы его льются незаметно, и никакое страстное движение не смущает глубокой тишины его внутреннего состояния. За то он не поет и застольных песен. Его обед совершается с молитвою. С молитвою начинает и оканчивает он каждое дело. С молитвою входит в дом и выходит. Последний крестьянин, являясь во дворец перед лицо Великого Князя (за честь которого он, может быть, вчера еще отваживал свою жизнь в каком-нибудь случайном споре с Ляхами), не кланяется хозяину прежде, чем преклонится перед изображением Святыни, которое всегда, очевидно, стояло в почетном углу каждой избы, большой и малой. – Так Русский человек каждое важное и неважное дело свое всегда связывал непосредственно с высшим понятием ума и с глубочайшим средоточием сердца.

Однако же надобно признаться, что это постоянное стремление к совокупной цельности всех нравственных сил могло иметь и свою опасную сторону. Ибо только в том обществе, где все классы равно проникнуты одним духом; где повсеместно уважаемые и многочисленные монастыри, – эти народные школы и высшие университеты религиозного государства, – вполне владеют над умами; где, следовательно, люди, созревшие в духовной мудрости, могут постоянно руководствовать других, еще не дозревших: там подобное расположение человека должно вести его к высшему совершенству. Но когда, еще не достигнув до самобытной зрелости внутренней жизни, он будет лишен руководительных забот высшего ума, то жизнь его может представить неправильное сочетание излишних напряжений с излишними изнеможениями. От того видим мы иногда, что Русский человек, сосредоточивая все свои силы в работе, в три дня может сделать больше, чем осторожный Немец не сделает в тридцать; но за то, потом, уже долго не может он добровольно приняться за дело свое. Вот почему, при таком недозрелом состоянии и при лишении единодушного руководителя, часто для Русского человека самый ограниченный ум Немца, размеряя по часам и табличке меру и степень его трудов, может лучше, чем он сам, управлять порядком его занятий.

Но в древней России эта внутренняя цельность самосознания, к которой самые обычаи направляли Русского человека, отражалась и на формах его жизни семейной, где закон постоянного, ежеминутного самоотвержения был не геройским исключением, но делом общей и обыкновенной обязанности. До сих пор еще сохраняется этот характер семейной цельности в нашем крестьянском быту. Ибо, если мы захотим вникнуть во внутреннюю жизнь нашей избы, то заметим в ней то обстоятельство, что каждый член семьи, при всех своих беспрестанных трудах и постоянной заботе об успешном ходе всего хозяйства, никогда в своих усилиях не имеет в виду своей личной корысти. Мысли о собственной выгоде совершенно отсек он от самого корня своих побуждений. Цельность семьи есть одна общая цель и пружина. Весь избыток хозяйства идет безотчетно одному главе семейства; все частные заработки сполна и совестливо отдаются ему. И притом образ жизни всей семьи обыкновенно мало улучшается и от излишних избытков главы семейства; но частные члены не входят в их употребление и не ищут даже узнать величину их: они продолжают свой вечный труд и заботы с одинаковым самозабвением, как обязанность совести, как опору семейного согласия. В прежние времена это было еще разительнее: ибо семьи были крупнее и составлялись не из одних детей и внуков, но сохраняли свою цельность, при значительном размножении рода. Между тем, и теперь еще можем мы ежедневно видеть, как легко, при важных несчастьях жизни, как охотно, скажу даже, как радостно один член семейства всегда готов добровольно пожертвовать собою за другого, когда видит в своей жертве общую пользу своей семьи.

На Западе ослабление семейных связей было следствием общего направления образованности: от высших классов народа перешло оно к низшим, прямым влиянием первых на последние и неудержимым стремлением последних: перенимать нравы класса господствующего. Эта страстная подражательность тем естественнее, чем однороднее умственная образованность различных классов, и тем быстрее приносит плоды, чем искусственнее характер самой образованности, и чем более она подчиняется личным мнениям.

В высших слоях Европейского общества, семейная жизнь, говоря вообще, весьма скоро стала, даже для женщин, делом почти посторонним. От самого рождения дети знатных родов воспитывались за глазами матери. Особенно в тех государствах, где мода воспитывать дочерей вне семьи, в отделенных от нее непроницаемыми стенами монастырях, сделалась общим обычаем высшего сословия, там мать семейства вовсе почти лишена была семейного смысла. Переступая через порог монастыря только для того, чтобы идти под венец, она тем же шагом вступала в заколдованный круг светских обязанностей, прежде, чем узнала обязанности семейные. Потому, чувствительность к отношениям общественным брала в ней верх над отношениями домашними. Самолюбивые и шумные удовольствия гостиной заменяли ей тревоги и радости тихой детской. Салонная любезность и уменье жить в свете, с избытком развиваясь на счет других добродетелей, сделались самою существенною частью женского достоинства. Скоро для обоих полов блестящая гостиная обратилась в главный источник удовольствий и счастья, в источник ума и образованности, в источник силы общественной, в господствующую и всепоглощающую цель их искусственной жизни. Оттуда, – особенно в государствах, где воспитание женщин высшего круга совершалось вне семьи, – произошло великолепное, обворожительное развитие общежительных утонченностей; вместе с этим развитием и нравственное гниение высшего класса, и в нем первый зародыш, знаменитого в последствии, учения о всесторонней эмансипации женщины.

В России, между тем, формы общежития, выражая общую цельность быта, никогда не принимали отдельного, самостоятельного развития, оторванного от жизни всего народа, и потому не могли заглушить в человеке его семейного смысла, ни повредить цельности его нравственного возрастания. Резкая особенность Русского характера в этом отношении заключалась в том, что никакая личность, в общежительных сношениях своих, никогда не искала выставить свою самородную особенность как какое-то достоинство; но все честолюбие частных лиц ограничивалось стремлением: быть правильным выражением основного духа общества. Потому, как гостиная не правительствует в государстве, которого все части проникнуты сочувствием со всею цельностью жизни общественной; как личное мнение не господствует в обществе, которое незыблемо стоит на убеждении: так и прихоть моды не властвует в нем, вытесняясь твердостью общего быта.

При таком устройстве нравов, простота жизни и простота нужд была не следствием недостатка средств и не следствием неразвития образованности, но требовалась самым характером основного просвещения. На Западе роскошь была не противоречие, но законное следствие раздробленных стремлений общества и человека; она была, можно сказать, в самой натуре искусственной образованности; ее могли порицать духовные, в противность обычным понятиям, но в общем мнении она была почти добродетелью. Ей не уступали, как слабости, но, напротив, гордились ею, как завидным преимуществом. В средние века, народ с уважением смотрел на наружный блеск, окружающий человека, и свое понятие об этом наружном блеске благоговейно сливал в одно чувство с понятием о самом достоинстве человека. Русский человек, больше золотой парчи придворного, уважал лохмотья юродивого. Роскошь проникала в Россию, но как зараза от соседей. В ней извинялись; ей поддавались, как пороку, всегда чувствуя ее незаконность, не только религиозную, но и нравственную и общественную.

Западный человек искал развитием внешних средств облегчить тяжесть внутренних недостатков. Русский человек стремился внутренним возвышением над внешними потребностями избегнуть тяжести внешних нужд. Если бы наука о политической экономии существовала тогда, то, без всякого сомнения, она не была бы понятна Русскому. Он не мог бы согласить с цельностью своего воззрения на жизнь – особой науки о богатстве. Он не мог бы понять, как можно с намерением раздражать чувствительность людей к внешним потребностям, только для того, чтобы умножить их усилия к вещественной производительности. Он знал, что развитие богатства есть одно из второстепенных условий жизни общественной и должно потому находиться не только в тесной связи с другими высшими условиями, но и в совершенной им подчиненности.

Впрочем, если роскошь жизни еще могла, как зараза, проникнуть в Россию, то искусственный комфорт с своею художественною изнеженностью, равно как и всякая умышленная искусственность жизни, всякая расслабленная мечтательность ума, никогда не получили бы в ней право гражданства, – как прямое и ясное противоречие ее господствующему духу.

По той же причине, если бы и изящные искусства имели время развиться в древней России, то, конечно, приняли бы в ней другой характер, чем на Западе. Там развивались они сочувственно с общим движением мысли, и потому та же раздробленность духа, которая в умозрении произвела логическую отвлеченность, в изящных искусствах породила мечтательность и разрозненность сердечных стремлений. Оттуда языческое поклонение отвлеченной красоте. Вместо того, чтобы смысл красоты и правды хранить в той неразрывной связи, которая, конечно, может мешать быстроте их отдельного развития, но которая бережет общую цельность человеческого духа и сохраняет истину его проявлений: Западный мир, напротив того, основал красоту свою на обмане воображения, на заведомо ложной мечте, или на крайнем напряжении одностороннего чувства, рождающагося из умышленного раздвоения ума. Ибо Западный мир не сознавал, что мечтательность есть сердечная ложь, и что внутренняя цельность бытия необходима не только для истины разума, но и для полноты изящного наслаждения.

Это направление изящных искусств шло не мимо жизни всего Западного мира. Изнутри всей совокупности человеческих отношений рождается свободное искусство и, явившись на свет, снова входит в самую глубину человеческого духа, укрепляя его или расслабляя, собирая его силы или расточая их. От того, я думаю, ложное направление изящных искусств еще глубже исказило характер просвещения Европейского, чем само направление философии, которая тогда только бывает пружиною развития, когда сама результат его. Но добровольное, постоянное и, так сказать, одушевленное стремление к умышленному раздвоению внутреннего самознания расщепляет самый корень душевных сил. От того разум обращается в умную хитрость, сердечное чувство – в слепую страсть, красота – в мечту, истина – в мнение; наука – в силлогизм; существенность – в предлог к воображению; добродетель – в самодовольство, а театральность является неотвязною спутницею жизни, внешнею прикрышкою лжи, – как мечтательность служит ей внутреннею маской.

Но назвав «самодовольство», я коснулся еще одного, довольно общего отличия Западного человека от Русского. Западный, говоря вообще, почти всегда доволен своим нравственным состоянием; почти каждый из Европейцев всегда готов, с гордостию ударяя себя по сердцу, говорить себе и другим, что совесть его вполне спокойна, что он совершенно чист перед Богом и людьми, что он одного только просит у Бога, чтобы другие люди все были на него похожи. Если же случится, что самые наружные действия его придут в противоречие с общепринятыми понятиями о нравственности: он выдумывает себе особую, оригинальную систему нравственности, вследствие которой его совесть опять успокаивается. Русский человек, напротив того, всегда живо чувствует свои недостатки, и чем выше восходит по лестнице нравственного развития, тем более требует от себя, и потому тем менее бывает доволен собою. При уклонениях от истинного пути, он не ищет обмануть себя каким-нибудь хитрым рассуждением, придавая наружный вид правильности своему внутреннему заблуждению; но, даже в самые страстные минуты увлечения, всегда готов сознать его нравственную незаконность.

Но остановимся здесь и соберем вместе все сказанное нами о различии просвещения Западно-Европейского и древне-Русского; ибо, кажется, достаточно уже замеченных нами особенностей для того, чтобы, сведя их в один итог, вывести ясное определение характера той и другой образованности. Христианство проникало в умы Западных народов через учение одной Римской Церкви, – в России оно зажигалось на светильниках всей Церкви Православной; богословие на Западе приняло характер рассудочной отвлеченности, – в Православном мире оно сохранило внутреннюю цельность духа; там раздвоение сил разума, – здесь стремление к их живой совокупности; там движение ума к истине посредством логического сцепления понятий, – здесь стремление к ней посредством внутреннего возвышения самосознания к сердечной цельности и средоточию разума; там искание наружного, мертвого единства, – здесь стремление к внутреннему, живому; там Церковь смешалась с государством, соединив духовную власть со светскою и сливая церковное и мирское значение в одно устройство, Смешанного характера, – в России она оставалась не смешанною с мирскими целями и устройством; там схоластические и юридические университеты, – в древней России молитвенные монастыри, сосредоточивавшие в себе высшее знание; там рассудочное и школьное изучение высших истин, – здесь стремление к их живому и цельному познаванию; там взаимное прорастание образованности языческой и Христианской, – здесь постоянное стремление к очищению истины; там государственность из насилий завоевания, – здесь из естественного развития народного быта, проникнутого единством основного убеждения; там враждебная разграниченность сословий, – в древней России их единодушная совокупность, при естественной разновидности; там искусственная связь рыцарских замков с их принадлежностями составляет отдельные государства, – здесь совокупное согласие всей земли духовно выражает неразделимое единство; там поземельная собственность-первое основание гражданских отношений, – здесь собственность только случайное выражение отношений личных; там законность формально логическая, – здесь – выходящая из быта; там наклонность права к справедливости внешней, – здесь предпочтение внутренней; там юриспруденция стремится к логическому кодексу, – здесь, вместо наружной связности формы с формою, ищет она внутренней связи правомерного убеждения с убеждениями веры и быта; там законы исходят искусственно из господствующего мнения, – здесь они рождались естественно из быта; там улучшения всегда совершались насильственными переменами, – здесь стройным естественным возрастанием; там волнение духа партий, здесь незыблемость основного убеждения; там прихоть моды, – здесь твердость быта; там шаткость личной самозаконности, – здесь крепость семейных и общественных связей; там щеголеватость роскоши и искусственность жизни, – здесь простота жизненных потребностей и бодрость нравственного мужества; там изнеженность мечтательности, – здесь здоровая цельность разумных сил; там внутренняя тревожность духа, при рассудочной уверенности в своем нравственном совершенстве, – у Русского – глубокая тишина и спокойствие внутреннего самосознания, при постоянной недоверчивости к себе и при неограниченной требовательности нравственного усовершения; одним словом, там раздвоение духа, раздвоение мыслей, раздвоение наук, раздвоение государства, раздвоение сословий, раздвоение общества, раздвоение семейных прав и обязанностей, раздвоение нравственного и сердечного состояния, раздвоение всей совокупности и всех отдельных видов бытия человеческого, общественного и частного; – в России, напротив того, преимущественное стремление к цельности бытия внутреннего и внешнего, общественного и частного, умозрительного и житейского, искусственного и нравственного. Потому, если справедливо сказанное нами прежде, то раздвоение и цельность, рассудочность и разумность, будут последним выражением Западно-Европейской и древне-Русской образованности.

Но здесь естественно приходит вопрос: от чего же образованность Русская не развилась полнее образованности Европейской, прежде введения в Россию просвещения Западного? От чего не опередила Россия Европу? От чего не стала она во главе умственного движения всего человечества, имея столько залогов для правильного и всеобъемлющего развития духа?

В объяснение этого сказать: что если развитие Русского ума отдалилось на несколько веков от того времени, когда оно, по вероятности, должно было совершиться, то это произошло по высшей воле Провидения, – значило бы сказать мысль справедливую, но не ответную. Святое Провидение не без нравственной причины человека продолжает или сокращает назначенный ему путь. От Египта до Обетованной земли, Израильский народ мог совершить в 40 дней то путешествие через пустыни Аравийские, которое он совершал 40 лет только потому, что душа его удалялась от чистого стремления к Богу, его ведущему.

Но мы говорили уже, что каждый патриархат во Вселенской Церкви, каждый народ, каждый человек, принося на служение ей свою личную особенность, в самом развитии этой особенности встречает опасность для своего внутреннего равновесия и для своего согласного пребывания в общем духе Православия.

В чем же заключалась особенность России, сравнительно с другими народами мира Православного, и где таилась для нее опасность? – И не развилась ли эта особенность в некоторое излишество, могущее уклонить ее умственное направление от прямого пути к назначенной ему цели?

Здесь, конечно, могут быть только гадательные предположения. Что касается до моего личного мнения, то я думаю, что особенность России заключалась в самой полноте и чистоте того выражения, которое Христианское учение получило в ней, – во всем объеме ее общественного и частного быта. В этом состояла главная сила ее образованности; но в этом же таилась и главная опасность для ее развития. Чистота выражения так сливалась с выражаемым духом, что человеку легко было смешать их значительность, и наружную форму уважать наравне с ее внутренним смыслом. От этого смешения, конечно, ограждал его самый характер Православного учения, преимущественно заботящегося о цельности духа. Однако же разум учения, принимаемого человеком, не совершенно уничтожает в нем обще-человеческую слабость. В человеке и в народе, нравственная свобода воли не уничтожается никаким воспитанием и никакими постановлениями. В ХVI веке, действительно, видим мы, что уважение к форме уже во многом преобладает над уважением духа. Может быть, начало этого неравновесия должно искать еще и прежде; но в XVI веке оно уже становится видимым. Некоторые повреждения, вкравшиеся в богослужебные книги, и некоторые особенности в наружных обрядах Церкви упорно удерживались в народе, не смотря на то, что беспрестанные сношения с Востоком должны бы были вразумить его о несходствах с другими Церквами. В то же время видим мы, что частные юридические постановления Византии не только изучались, но и уважались наравне почти с постановлениями общецерковными, и уже выражается требование: применять их к России, как бы они имели всеобщую обязательность. В то же время в монастырях, сохранявших свое наружное благолепие, замечался некоторый упадок в строгости жизни. В то же время, правильное в начале, образование взаимных отношений бояр и помещиков начинает принимать характер уродливой формальности запутанного местничества. В то же время близость Унии, страхом чуждых нововведений, еще более усиливает общее стремление к боязливому сохранению всей, даже наружной и буквальной целости в коренной Русской Православной образованности.

Таким образом уважение к преданию, которым стояла Россия, нечувствительно для нее самой, перешло в уважение более наружных форм его, чем его оживляющего духа. Оттуда произошла та односторонность в Русской образованности, которой резким последствием был Иоанн Грозный, и которая, через век после, была причиною расколов и, потом, своею ограниченностью должна была в некоторой части мыслящих людей произвести противоположную себе, другую односторонность: стремление к формам чужим и к чужому духу.

Но корень образованности России живет еще в ее народе и, что всего важнее, он живет в его Святой, Православной Церкви. Потому на этом только основании, и ни на каком другом, должно быть воздвигнуто прочное здание просвещения России, созидаемое доныне из смешанных и большею частью чуждых материалов, и потому имеющее нужду быть перестроенным из чистых собственных материалов. Построение же этого здания может совершиться тогда, когда тот класс народа нашего, который не исключительно занят добыванием материальных средств жизни, и которому, следовательно, в общественном составе преимущественно предоставлено значение: вырабатывать мысленно общественное самосознание, – когда этот класс, говорю я, до сих пор проникнутый Западными понятиями, наконец полнее убедится в односторонности Европейского просвещения; когда он живее почувствует потребность новых умственных начал; когда, с разумною жаждою полной правды, он обратится к чистым источникам древней Православной веры своего народа, и чутким сердцем будет прислушиваться к ясным еще отголоскам этой Святой веры отечества в прежней, родимой жизни России. Тогда, вырвавшись из под гнета рассудочных систем Европейского любомудрия, Русский образованный человек, в глубине особенного, недоступного для Западных понятий, живого, цельного умозрения Святых Отцов Церкви, найдет самые полные ответы именно на те вопросы ума и сердца, которые всего более тревожат душу, обманутую последними результатами Западного самосознания. А в прежней жизни отечества своего он найдет возможность понять развитие другой образованности.

Тогда возможна будет в России наука, основанная на самобытных началах, отличных от тех, какие нам предлагает просвещение Европейское. Тогда возможно будет в России искусство, на самородном корне расцветающее 7, Тогда жизнь общественная в России утвердится в направлении, отличном от того, какое может ей сообщить образованность Западная.

Однако же, говоря: «направление», я неизлишним почитаю прибавить, что этим словом я резко ограничиваю весь смысл моего желания. Ибо, если когда-нибудь случилось бы мне увидеть во сне, что какая либо из внешних особенностей нашей прежней жизни, давно погибшая, вдруг воскресла посреди нас и в прежнем виде своем вмешалась в настоящую жизнь нашу; то это видение не обрадовало бы меня. Напротив, оно испугало бы меня. Ибо такое перемещение прошлого в новое, отжившего в живущее, было бы то же, что перестановка колеса из одной машины в другую, другого устройства и размера: в таком случае или колесо должно сломаться, или машина. Одного только желаю я, чтобы те начала жизни, которые хранятся в учении Святой Православной Церкви, вполне проникнули убеждения всех степеней и сословий наших; чтобы эти высшия начала, господствуя над просвещением Европейским и не вытесняя его, но напротив, обнимая его своею полнотою, дали ему высший смысл и последнее развитие, и чтобы та цельность бытия, которую мы замечаем в древней, была навсегда уделом настоящей и будущей нашей Православной России...

* * *

2

См. мои статьи: О современном состоянии просвещения, в 1-м и 2-м Москвит. 1845 года.

3

См. Шлецера прим, на Нестора, том 1.

4

См. Истор. Русск. Словесности, Проф. Шевырева, выпуск второй. – Эта книга, без сомнения, одна пз самых замечательных, вышедших у нас в последнее время, должна, по вероятности, произвести решительный переворот в общем понимании нашей древней образованности.

5

См. Писания Нила Сорскаго.

6

См. Москвит. 1845 г. № 3–8: О древней Русской Истории, статью моего брата, Петра Вас. Киреевского, которого взгляда на прежнюю Россию представляет, по моему мнению, самую ясную картину ее первобытного устройства.

7

О современном состоянии искусства и его будущего развития было еще в 1845 году высказано несколько глубоких мыслей А. С. Хомяковым, в его статье: Письмо в Петербург, напечатанной во 2-м № Москвитянина того года; но тогда воззрение это было, кажется, еще преждевременно для нашей публики; ибо литература наша не отозвалась на эти живые мысли тем ответом, какой бы должно было ожидать от нее при более сознательном расположении умов.


Источник: Критика и эстетика / И.В. Киреевский ; Сост., вступ. статья и примеч. Ю.В. Манна. - Москва : Искусство, 1979. - 439 с. : портр. (История эстетики в памятниках и документах) / О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России. 248-293 с.


Категория: Статьи Ивана Васильевича Киреевского | Добавил: shels-1 (01.08.2022)
Просмотров: 388 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: